ВСЕВОЛОД САХАРОВ

ДРАМАТУРГ М.БУЛГАКОВ В ТЕАТРЕ ПОЛИТБЮРО

По материалам секретных архивов ЦК КПСС и КГБ

Известно, что политика – это искусство возможного. «А объем моей власти ограничен, ограничен, ограничен, как все на свете!» – кричал всесильный римский вельможа Понтий Пилат нищему бродяге Иешуа Га-Ноцри. Эту важную сцену романа «Мастер и Маргарита» Михаил Афанасьевич Булгаков написал в конце жизни и в последней редакции опасные слова вычеркнул. Но секрет бесчеловечного механизма тоталитарной власти он познал на собственном опыте в самом начале писательского пути.

26 сентября 1926 года Булгаков был вызван в ОГПУ и допрошен следователем С.Г.Гендиным. В архиве бывшего КГБ сохранились собственноручные показания писателя, и в них есть удивительная фраза: «Советский строй считаю исключительно прочным». К сожалению, это не вынужденное признание боящегося за свою жизнь и свободу человека, а реальная правда, подтвержденная всей дальнейшей историей советской железной империи. Киевский врач Булгаков еще в 1919 году увидел, какими методами утвердившаяся в его родном городе коммунистическая власть этой прочности добивается.

Один только латыш М.Лацис, председатель Киевской ЧК, приказал расстрелять более 12 тысяч человек. Приговоры приводили в исполнение рыжеволосая красавица Pоза Шварц и мрачная команда красных китайцев и латышей. А ведь суд скорый и неправый вершили в городе еще и штабы, комендатуры, трибуналы, просто патрули и карательные отряды.

 

После изгнания большевиков в газете «Киевское эхо» появилась серия статей, где по воспоминаниям жертв и очевидцев рассказывалось о массовых расстрелах в подвалах ЧК. Там говорилось: «В «работе» чекистов поражает не только присущая им рафинированная утонченно-садическая жестокость. Поражает всеобщая и исключительная бесцеремонность в обращении с живым человеческим материалом. В глазах заплечных дел мастеров из ЧК не было ничего дешевле человеческой жизни».

Статьи в «Киевском эхо» подписаны инициалами – «Мих.Б.» Да, это мог быть и Михаил Булгаков, хотя теперь, после ознакомления с соответствующим следственным «делом» НКВД, с уверенностью можно предположить и авторство молодого Михаила Кольцова. Но даже если писал это и не Булгаков, то уж во всяком случае статьи о «работе» ЧК он внимательно читал.

О расстрелах знали все киевляне, им посвящен страшный пророческий сон гетманского офицера Алексея Турбина в новонайденном журнальном варианте «Белой гвардии»: «Но Турбин уже чувствует, что пришла чрезвычайная комиссия по его, турбинскую душу… Идут! Чекисты идут! И начинает Турбин отступать и чувствует, что подлый страх заползает к нему в душу. Что ж!.. Страшна ревность, страшна неразделенная любовь и измена, но Че-ка страшнее всего на свете».

Таков был главный «принцип» хитрой, беспринципной и бесчеловечной «системы», под железной пятой которой великому русскому писателю Михаилу Булгакову пришлось существовать, творить и умереть. Вторым «принципом» стала невиданная доселе концентрация власти, когда самые незначительные, казалось бы, проблемы вроде разрешения булгаковской комедии «Зойкина квартира» решались на заседаниях Политбюро ЦК ВКП(б). Ну а третий краеугольный «принцип» советского режима лучше всего определила в «Петербургском дневнике» Зинаида Гиппиус: «Основа, устой, почва, а также главное, беспрерывно действующее оружие большевистского правления ЛОЖЬ».

Поражают иезуитская хитроумная жестокость, цинизм и размах задуманных в недрах Политбюро и ЧК-ОГПУ политических провокаций против любого инакомыслия. Подлинная оппозиция последовательно выявлялась и уничтожалась, взамен создавались изнутри контролируемые ОГПУ «независимые» кружки и «общественные» объединения вроде «Никитинских субботников». Во главе их ставились согласившиеся на «сотрудничество» или выпестованные «органами» представительные личности вроде той же благообразной Е.Ф.Никитиной или необыкновенно терпимого О.М.Брика.

В эти умело раскинутые сети рано или поздно попадали все сколько-нибудь активные, критически мыслившие или же просто желавшие при внешней нейтральности сохранить внутреннюю свободу люди, и прежде всего интеллигенция. Бывший военврач деникинской армии и заметный журналист кавказских белогвардейских газет М.Булгаков был самой своей судьбой обречен на гибель и знал это. Его долгий опасный «бег» с Северного Кавказа через всю Россию в Москву – попытка спастись, раствориться в огромном чужом городе.

Но здесь его уже ждали. Писатель сразу это понял: «О «Никит<инских> субб<отниках>» Булгаков высказал уверенность, что они агентура ГПУ». Агенты проникли и в литературный кружок «Зеленая лампа», из которого Булгаков вовремя ушел. Механизм репрессий и выявления врагов отладили профессионалы из ЧК-ОГПУ под общим руководством Политбюро. Деться от их вездесущего «недреманного ока» было некуда. Булгаков стал журналистом и писателем, хотел печататься и пришел в московскую редакцию берлинской газеты эмигрантов-«сменовеховцев» «Накануне» и «частный» журнал И.Г.Лежнева «Россия».

Он не знал, что «сменовеховцы» давно финансировались Политбюро и ОГПУ как «наши агенты» и что на Лежнева и его издание обратил внимание Ленин, пославший 19 мая 1922 года секретную, и по сей день не опубликованную записку Дзержинскому: «Новая Россия» № 2. Закрыта питерскими т.т. Не рано ли закрыта? Надо разослать ее членам П<олит>бюро и обсудить внимательнее. Кто такой ее редактор Лежнев? Из «Дня»? Нельзя ли о нем собрать сведения? Конечно, не все сотрудники этого журнала кандидаты на высылку заграницу».

Дзержинский и его ведомство взяли понятливого Лежнева под свое крыло, и у неугомонного редактора сразу появились деньги на издание «оппозиционного» «патриотического» журнала, типография, бумага, возможность ездить в Берлин, вербовать в Москве многочисленных авторов и сотрудников, среди которых был автор романа «Белая гвардия».

Разумеется, Политбюро и ОГПУ этим не ограничились и продуманно объединили Лежнева с берлинской группой «сменовеховцев», издававших свою «оппозиционную» газету «Накануне» на советские деньги. Булгаков простодушно печатался в популярном «Накануне», получал неплохие гонорары, но нарастало чувство беспокойства: «Как заноза сидит все это сменовеховство (я при чем?)». Очень даже при чем, гражданин Булгаков…

В 1926 году эта сложная операция Политбюро-ОГПУ была в основном завершена, списки оппозиции составлены. «Сменовеховцы» и Лежнев свое дело сделали, пришло время их убрать. 5 мая Политбюро приняло решение закрыть издательство «Новая Россия», запретить всю деятельность «сменовеховцев», произвести у них обыски, начать аресты и высылку.

В списке намеченных ОГПУ жертв, представленном в Политбюро Г.Ягодой, под седьмым номером значится литератор М.Булгаков. Далее последовали одобренный «наверху» обыск (его описание сохранилось в мемуарах Л.Е.Белозерской, второй жены драматурга), конфискация рукописей дневника и «Собачьего сердца» и вызовы повестками на допросы в ОГПУ. Все это должно было кончиться арестом Булгакова или ссылкой его в «места не столь отдаленные», как с тревогой сказано в дневнике драматурга.

Но неожиданно отлаженный механизм репрессий дал сбой, и железные пальцы Ягоды разжались. За это время Булгаков успел написать для МХАТа пьесу «Дни Турбиных», в ее судьбе принял участие великий режиссер К.С.Станиславский, имевший право обращаться прямо к Сталину и другим членам Политбюро.

Вокруг «Дней Турбиных» завязалась номенклатурная борьба. С первого прочтения в театре пьеса Булгакова встретила скрытое, но отчаянное сопротивление в Наркомпросе, Главреперткоме и ЦК, породила параноическую подозрительность ОГПУ, в судьбу ее сразу вмешались могучие силы.

Власть ощутила в булгаковском тексте скрытую угрозу, тайное влияние на театр, литературу и, главное, на зрителя, вдруг повалившего во МХАТ с рабочих окраин. Всех изумило то, что враги показаны живыми и даже симпатичными людьми. Советские писатели и драматурги спешили уничтожить талантливого и удачливого конкурента.

Коллегия Наркомпроса 24 сентября 1926 года «Дни Турбиных» к постановке в Художественном театре разрешила, но с купюрами, и сурово уточнила: «Считать, что означенная пьеса должна быть безусловно воспрещена для всех других театров Республики». Однако уже 27 сентября перепуганный Луначарский писал председателю Совнаркома А.И.Рыкову: «В субботу вечером ГПУ известило Наркомпрос, что оно запрещает пьесу». 30 сентября Политбюро ЦК неожиданно отменило своим постановлением самовольное запрещение «Дней Турбиных» всесильным, казалось бы, ГПУ и подтвердило прежнее разрешение коллегии Наркомпроса.

Вокруг «Дней Турбиных» родилась тревожная атмосфера вечного диспута, доноса и борьбы. Угроза запрета была постоянной. Драматург Б.С.Ромашов, будущий сосед Булгакова по писательскому дому, во «внутреннем» отзыве (читай – доносе) говорил о том, что пьеса «идеологически совершенно не выдержана», и докладывал «наверх», в «инстанции»: «МХАТ ставит эту пьесу со всеми атрибутами чеховщины». Информатор ГПУ доносил о сходном суждении Алексея Толстого: «Дни Турбиных» можно поставить на одну доску с чеховским «Вишневым садом». На Лубянке это воспринималось не как хвала…

Театр видел в пьесе Булгакова спасение и боролся за нее. 3 октября 1927 года Станиславский умолял в письме члена Политбюро А.И.Рыкова: «Он (театр. – В.С.), после запрещения пьесы «Турбины», очутился в безвыходном положении, не только материальном, но и репертуарном. Разрешением «Турбиных» этот вопрос разрешается и материально, и репертуарно». Секретарь ЦК А.П.Смирнов, готовя соответствующее постановление Политбюро о разрешении булгаковской пьесы, отмечал: «Вещь художественно выдержанная, полезная. Разговоры о какой-то контрреволюционности ее абсолютно неверны». 10 октября Политбюро постановило: «Отменить немедленно запрет на постановку «Дней Турбиных» в Художественном театре» (протокол № 1129).

Булгаков ответил на это как и подобает великому драматургу – блестящей сатирической пьесой-памфлетом «Багровый остров», направленной против Главреперткома, цензуры и прочих «директивных» инстанций. Его враги увидели себя на сцене и не обрадовались. Когда эта пьеса была поставлена Камерным театром А.Я.Таирова, ее политической смерти сразу возжелали очень многие влиятельные люди и организации. Заместитель заведующего Отделом агитации и пропаганды ЦК П.М.Керженцев письменно предложил коллегии Наркомпроса, в чьем ведении находился репертуар театров, снять спектакль. Однако получил в ответ неожиданные, по-чиновничьи ловко сформулированные возражения и отговорки.

Заместитель наркома просвещения В.Н.Яковлева (есть предположение, что именно ее Булгаков изобразил в «Собачьем сердце» как девушку-юношу Вяземскую) 5 января 1929 года пишет в ЦК: «Пьеса в окончательном ее виде не дает поводов для снятия ее… Снятие пьесы создало бы нездоровую сенсацию вокруг пьесы и вокруг театра без всяких тому оснований. Вместе с тем Коллегия считает, что пьеса скучна, не художественна и мало понятна широкому зрителю». А рядом с письмом Яковлевой в архиве ЦК лежит перевод статьи М.Фишера из газеты «Дойче Альгемайне Цайтунг», где, в частности, не без сарказама сказано: «Однако публика, по-видимому, придерживается совершенно другого мнения. Камерный театр Таирова изо дня в день заполняется до последнего места». «Верный барометр театра» – касса – снова показывал «успех». Но теперь на экономические аргументы внимания не обратили, и в мае рокового для драматурга Булгакова 1929 года «Багровый остров» был запрещен.

Здесь стоит напомнить, что все поставленные на сцене пьесы Булгакова стали самыми кассовыми спектаклями советского театра. Что же касается публики, то самыми благодарными зрителями булгаковских пьес были Сталин и другие члены Политбюро. Чаще всего вождь смотрел «Дни Турбиных» (более 15 раз), но видел и «Багровый остров», любил ходить на «Зойкину квартиру» в Вахтанговский театр.

«Зойкину квартиру», конечно же, тоже запрещали, и не раз. И вот Сталин, в очередной раз посмотрев этот трагический и пророческий фарс о скоротечной и гибельной для очень многих доверчивых людей эпохе «демократического» НЭПа, промолвил с присущим ему жестоким лукавством: «Хорошая пьеса. Не понимаю, совсем не понимаю, за что ее то разрешают, то запрещают. Хорошая пьеса. Ничего дурного не вижу». Он все видел и понимал.

20 февраля 1928 года Политбюро пришлось снова решать вопрос о булгаковской пьесе. Девятнадцатый пункт повестки дня – «О «Зойкиной квартире»: «Ввиду того, что «Зойкина квартира» является основным источником существования для театра Вахтангова – разрешить временно снять запрет на ее постановку». Сразу видно, что заседали марксисты, законспектировавшие все тома «Капитала» и к тому же не лишенные чувства иезуитского юмора… Кому же Булгаков и вахтанговцы были обязаны этим странным, почти издевательским разрешением, становится ясно из секретного письма А.Рыкова Сталину: «По твоему предложению мы отменили решение Реперткома о запрещении «Зойкиной квартиры». Очередные «чудеса» за кулисами театра Политбюро…

В роковом 1929 году решилась окончательно и судьба пьесы Булгакова «Бег». МХАТ принял и начал ее готовить, уже шли репетиции, Хлудова поручили играть трагическому Н.П.Хмелеву, Чарноту – жизнерадостному Б.Г.Добронравову… Но страсти вокруг пьесы опять накалились, последовали письмо-донос Сталину драматурга Билля-Белоцерковского и известный ответ вождя.

Из сохраненного безымянным осведомителем ОГПУ разговора Булгакова мы знаем о перипетиях закулисной борьбы в Политбюро и неудачном вмешательстве Горького: «Горький поддерживал пьесу в «сферах», кто-то (Сталин, Орджоникидзе) сказал Ворошилову: «Поговори, чтобы не запрещали, раз Горький хвалит, пьеса хороша», но эти слова, по мнению Булгакова, не более чем любезность по отнош<ению> к Горькому. Последнего окружили лестью, поклонением, выжали из него все (поддержку режима в прессе и т.п.) и потом попрощались. Горький не сумел добиться даже пустяка: возвращения Булгакову его рукописей, отобранных ГПУ».

Без Политбюро опять было не обойтись, и подготовить решение о запрещении «Бега» поручили бывшему луганскому слесарю Климу Ворошилову, помогал ему более грамотный «литературовед в штатском» П.Керженцев, написавший очень интересную и, надо отметить, точную во многих деталях и суждениях рецензию. Но читая ее, нужно помнить и сохраненные безымянным доносчиком слова автора «Бега»: «О Керженцеве Б<улгаков> говорил, что никто не ожидал, что этот умный человек так жестоко нагадит в литературе».

На полях отзыва Керженцева сохранились карандашные пометы Сталина. Вождь всегда читал все документы по принимаемому на Политбюро решению и давал окончательную редакцию постановления. Прочел он и адресованное ему официальное письмо наркома по военным и морским делам Ворошилова, взявшегося судить пьесу и театр: «По вопросу о пьесе Булгакова «Бег» сообщаю, что члены комиссии ознакомились с ее содержанием и признали политически нецелесообразным постановку этой пьесы в театре». 30 января 1929 года Политбюро опросом своих членов постановило: «Принять предложение комиссии Политбюро о нецелесообразности постановки пьесы в театре».

Да, «Бег» был запрещен, и для автора это стало тяжелейшим ударом. Но обратите внимание на разницу между выводом комиссии и решением Политбюро. Она – в одном только слове, но каком – «политически». Оно автоматически влекло за собой репрессии. Вычеркнуть же это клеймо политического обвинения мог только один человек в Политбюро и в стране, и он это сделал.

О чем же все эти официальные документы говорят? О том, что Сталин был реальным политиком и прекрасно понимал всю ограниченность своей, казалось бы, абсолютной, самодержавной власти. В 1929 году пришел черед и для его любимых «Дней Турбиных».

На Сталина оказывали истерическое давление самые разные силы, ему пришлось в феврале выслушать неожиданное наглое требование делегации украинских писателей снять с репертуара булгаковскую пьесу. В «Правде» появилась разгромная статья все того же Керженцева, положительно становившегося главным «спецом» по Булгакову. И тут Сталину пришло обиженное письмо наркома-трибуна Луначарского. Он напомнил вождю, что по предложению Главреперткома коллегия его услужливого комиссариата уже запретила «Дни Турбиных»: «Но Вы, Иосиф Виссарионович, лично позвонили мне, предложив снять это запрещение, и даже сделали мне (правда, в мягкой форме) упрек, сказав, что НКПрос должен был предварительно справиться у Политбюро».

Как видим, Сталин умело защищал пьесу Булгакова и даже на шумной встрече с украинскими писателями спокойно заметил: «Она в основном все же плюсов дает больше, чем минусов». И через голову настырных посетителей ответил красноречивому Луначарскому и его друзьям: «Я не считаю Главрепертком центром художественного творчества». Однако отчаянный нажим продолжался, и пьеса Булгакова была запрещена.

И все же Политбюро представляло из себя слишком сложный механизм, за кулисами этого театра пьеса реальной политики разыгрывалась своим чередом, персонажи менялись, некоторые вовсе исчезали. И вот 21 февраля 1932 года в дневнике писателя Ю.Л.Слезкина (он же Ликоспастов из «Театрального романа») появилась запись: «В театральных кругах с определенностью говорят, что МХТ-I не хлопотал о возобновлении «Д<ней> Т<урбины>х». Установка одного из актов (лестница) была сожжена за ненадобностью. На просмотре «Страха» <А.Н. Афиногенова> присутствовал Хозяин <Сталин>. «Страх» ему будто бы не понравился, и в разговоре с представителями театра он заметил: «Вот у вас хорошая пьеса «Дни Турбиных» – почему она не идет?» Ему смущенно ответили, что она запрещена. «Вздор, – возразил он, – хорошая пьеса, ее нужно ставить. Ставьте…» И в десятидневный срок было дано распоряжение восстановить спектакль…»

Время повернулось, и опять менялась судьба. В 1936 году писатель Роберт Штильмарк по приглашению Булгакова был на очередном генеральном прогоне «Дней Турбиных». Рядом в правительственной ложе сидели опухший от пьянства Рыков, тогда уже опальный нарком связи, и гладкий поэт-богоборец Демьян (не случайно тогдашние сатирики ему дали отчество «Лакеевич») Бедный, и отставной премьер-министр, слегка запинаясь, промолвил: «Не понимаю, почему этот спектакль окружен ореолом мученичества».

Такие «провалы» свойственны не только номенклатурной памяти. Поэтому стоит напомнить, какое воздействие все эти жестокие игры в театре Политбюро оказали на талант и здоровье драматурга Булгакова. В надгробном слове об авторе «Дней Турбиных» завлит МХАТа П.А.Марков (он же Миша Панин из «Театрального романа») свидетельствовал: «Жизнь он воспринимал очень болезненно. Казалось, его нервы обнажены. Разговор с ним никогда не мог быть спокойным, и работа с ним никогда не могла быть спокойной». Есть и другие красноречивые документы, нам доселе неизвестные. «БУЛГАКОВ М. болен каким-то нервным расстройством», – говорится в одном доносе. Партийный чиновник А.И.Свидерский, «ведавший» искусством, 30 июля 1929 года писал в ЦК А.Смирнову: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безвыходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом». А в позднейшем, только что найденном письме самого Булгакова Сталину от 11 июня 1934 года говорится: «Я действительно страдаю истощением нервной системы, связанным с боязнью одиночества».

Отчаявшийся драматург после гибели всех его пьес отнес в экспедицию ЦК краткое письмо Сталину. Мы знаем обширные булгаковские послания генсеку, но эта новонайденная записка предельно выразительна в своем скупом на слова трагизме:

 

Генеральному секретарю ЦК ВКП(б)

 

Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Я не позволил бы себе беспокоить Вас письмом,

если бы меня не заставляла сделать это бедность.

Я прошу Вас, если это возможно,

принять меня в первой половине мая.

Средств к спасению у меня не имеется.

Уважающий Вас

Михаил Булгаков

5. V. 1930

Но 25 апреля уже состоялось заседание Политбюро, где в протоколе значился шестьдесят первый пункт «О г<ражданине> Булгакове». «Товарищи» опять решали судьбу «гражданина». Докладчик – т<оварищ> Сталин. Никаких сопроводительных документов и текста доклада в его кремлевском архиве (ныне Архив Президента РФ) нет, генсек не нуждался в бумажках.

Решение Политбюро по этому странному пункту повестки дня было столь же кратко: «Поручить т. Молотову, дать указание т. Кону Ф.» Но главная резолюция уже имеется на большом письме Булгакова Правительству СССР, отправленном автором в ОГПУ 2 апреля. Письмо жирно исчеркано карандашом Генриха Ягоды, он же оставил резолюцию: «Надо дать возможность работать, где он хочет. Г.Я. 12 апреля». Какая неожиданная доброта и благосклонность…

А ведь мы уже знаем мнение Ягоды, знаем, куда он хотел Булгакова отправить в 1926 году. И сам он выносить такие решения не мог. Ягода показал письмо Сталину и записал его указание, впоследствии ставшее постановлением Политбюро. Далее последовал знаменитый телефонный звонок Сталина Булгакову, опального драматурга со столь же неожиданной любезностью принял возглавлявший Главискусство Ф.Я.Кон и смело одобрил его намерение работать в Художественном театре. А там уже печатали договор с Булгаковым как режиссером. Суть этого решения всесильной власти по «делу» великого писателя кратко, но точно выразил А.П.Смирнов в письме Молотову от 3 августа 1929 года: «Литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».

Театр Михаила Булгакова не желал оставаться в столе, быть только рукописными текстами пьес. Он требовал сценической жизни, воплощения, зрителя, причем немедленно. «Я мыслим только на сцене… Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен как воздух». Лучшие пьесы великого драматурга были поставлены при его жизни и стали самыми кассовыми спектаклями советского театра, он знал успех, славу и претерпел столь же нужные творческому человеку разочарования и катастрофы. Да, многое осталось в столе. Но ведь все это было написано, и как написано!

Для этого Булгакову пришлось стать постоянным, хотя и незримым, отсутствующим на сцене, как его Пушкин в «Последних днях», персонажем в страшноватом абсурдистском театре Политбюро ЦК ВКП(б). Но такова жестокая театральная жизнь… Ворох суконных официальных бумаг из тайных архивов Кремля и КГБ не может отразить эту подлинную жизнь человеческого духа в своем кривом канцелярском зеркале, но он многое объясняет в ней. И на том спасибо.

© Vsevolod Sakharov . All rights reserved.


На главную страницу